– Мы в кино опоздаем, Костик!
– Ну, ты понял! – подвел Кощей итог разговору.
Он шмыгнул хрящеватым носом и удрал вести белокурую Лильку в кино.
Данька двинулся по центральной аллее следом за ними. Билета у него не было, в кино он не собирался, даже не знал, какой фильм идет в «Парке». Просто вышел погулять. Раз-два-три-четыре-пять, вышел Данька погулять, тут вдруг Жирный выбегает, за долги штаны снимает… Стишок получался не ахти. Опять же непонятно, с кого именно Жирный снимает штаны: с себя или с должника.
Мысль о долге ныла больным зубом. Все время хотелось трогать ее языком, прикусывать, длить нытье, словно это наказание могло оплатить часть самого долга.
Сверху упал влажный каштанчик, прямо под ноги. Хорошо хоть, по голове не треснул.
– Дай бабушке копеечку…
Горбатая старушонка назойливо тянула руку. Данька не любил, когда нищие, которых в последнее время развелось больше, чем «челноков», подходят близко: стрельнуть если не милостыню, то сигаретку. Нищий должен стоять на углу или возле магазина. Стоять и ждать. Тогда проще не обращать внимания. Не из жадности, а из резона: на всех не напасешься, как говорит мама.
Обойти попрошайку? Неудобно.
Дать копеечку?
Так копеечек давным-давно нет, а есть тысячи и миллионы, цена которым невелика. Мама плащик купила за семнадцать миллионов. Когда папа с дядей Левой хотят стать мильонщиками, они имеют в виду совсем другие миллионы.
– Дай копеечку…
Чувствуя себя полным идиотом, Данька полез в карман куртки. Он знал, что денег там нет. Последние были потрачены на мороженое: фруктовое, кисленькое. Фруктовое Данька любил больше всяких пломбиров и «Каштанов». Подкладка в кармане надорвалась, надо сказать маме, пусть зашьет… В дыре, углубившись почти до самого шва, пальцы нащупали монету. Наверное, завалилась когда-то.
Увидев гривенник – еще советский, с гербом – старушонка очень обрадовалась.
– Да-а-ай бабушке…
И зачем ей гривенник? Что за него купишь?
Ухватив монету артритной клешней, нищенка с неожиданной ловкостью подбросила добычу в воздух и поймала на лету. Солнце пулей ударило в кругляш, серебряный, будто свежевыкрашенный зрачок пролетарского писателя Горького. От острого блеска на глаза навернулись слезы. Даньке даже показалось, что бросала старуха одну монету, а ловила совсем другую: не с гербом и колосьями на «орле», а с какими-то незнакомыми буквами или цифрами. Он проморгался и сразу забыл о старухе, бормочущей о счастье, которое ждет доброго мальчика буквально за поворотом.
Вместо счастья за поворотом Даньку ожидал Жирный с кодлой.
Раз-два-три-четыре-пять… Четверо лоботрясов и вожак, скотина толстенная и злопамятная. Сердце упало в пятки, словно пуля солнца подбила его вместо гривенника, и там, в пятках, вокруг сердца сомкнулись пальцы старухи: жадные и цепкие.
Нос зачесался со страшной силой.
– Пожалел бабушку… дай тебе здоровья и удачи, внучек…
Кто должен был дать внучеку удачи, осталось тайной. Но не подвел, дал, и щедрой рукой. Сообразив наконец, что Жирный отнюдь не стережет строптивого должника, а тусуется в парке без определенной цели, коротая воскресенье, – может, тоже в кино собрался! – Данька метнулся в сторону, под прикрытие матерого каштана.
Бежать обратно?
Заметят. И догонят.
От каштана он переместился ко входу в парковый тир. К счастью, между ним и Жирным маячил Адмирал Канарис – городской сумасшедший, дылда в мундире с дюжиной разномастных орденов. Псих важно топтался у павильона «Соки-воды», рассказывая фонарному столбу о танковом прорыве Гудериана под Ромнами и позорном отступлении в Конотоп. Отсюда деваться уже было некуда, и Данька вошел в тир.
Дескать, посмотреть, как стреляют.
У стойки палил почем зря очкастый дяденька, поддатый и развеселый. Рядом с локтем дяденьки тускло сверкала горка пулек. С шутками-прибаутками очкастый ломал «воздушку» пополам, вкладывал пульку, долго целился, спускал курок и хохотал над очередным промахом. Вот уж у кого настроение было: зашибись. И с деньгами все в порядке.
И с долгами.
Данька пристроился рядом, делая вид, что увлечен стрельбой.
– О! Вольный стрелок! – заметил его дяденька, густо дохнув перегаром. – Замочим карусельку? На пару, а?
Данька пожал плечами: и замочил бы, да финансы поют романсы, как говорит дядя Лева. Вы стреляйте, я так полюбуюсь.
Пока Жирный не слиняет.
Слева от стойки, в крошечной каморке, скучал тирщик: жилистый дед в парусиновом костюме и кепке-«аэродроме» на стриженной седым «ежиком» голове. В руке дед держал кулек с семечками. Шелуху тирщик сплевывал в картонную коробку, притулившуюся у дверного косяка, и делал это, скажем прямо, с исключительной меткостью.
Снайпер.
Дяденька успел сделать еще с десяток выстрелов, когда снаружи раздался капризный женский голос:
– Сева! Ну Сева же! Сколько тебя ждать?
– Я сейчас, Нюрок! – откликнулся Сева, хищно целясь в вожделенную карусельку. – Вот шлепну вертухая, и двинем…
– Кого ты шлепнешь?! Сеанс через десять минут! Севка, я обижусь!
– Нюрок!
– Я сто лет Нюрок! Севка, я ухожу…
Дяденька отложил винтовку и подмигнул Даньке, сдвинув очки на кончик носа.
– Никогда не женись, стрелок. Понял?
Было в его интонациях что-то от Кощея. Сейчас возьмет и добавит, что жениться «не по-пацански». Вместо этого дяденька ухватил Даньку за ухо, несильно дернул и через плечо сообщил тирщику:
– Там еще три пульки. Пусть достреляет…
Тирщик меланхолично кивнул, с хрустом лузгая семечки. Данька подумал, что если бы на кепке деда стояли самолетики, как на настоящем аэродроме, они бы все покатились на пол и расшиблись вдребезги. Получилась бы катастрофа. Примерно такая же, как если бы Данька вышел из тира в лапы к Жирному.